СВЕТЛАНА СОЛНЦЕВА

Черное дерево

Я живу в двух мирах. В одном я студентка, подрабатываю курьером и просто без ума от своего горячего босса. В другом я мастер по камням, живу с гномами и бегаю от орков и навязанного мне жениха из таинственного Ордена Стражей. И все бы ничего, но я не контролирую перемещения между мирами и не знаю, в каком из них в конце концов останусь.

  • фэнтези
  • романтика
  • попаданцы
  • вынужденный брак
  • противостояние
  • 1 книга трилогии
  • завершено
  • вышла в бумаге
Начать читать
Чёрное дерево в тумане — обложка книги

Буктрейлер

Главные персонажи

Егор — мужчина в зимней куртке в тумане
Глава повествования

Рассказчик

Егор

Сын. Вернулся в деревню через двадцать лет с письмом в кармане. Привык трогать вещи прежде, чем спрашивать их о чём-нибудь, — и именно эта привычка привела его к дереву.

Сейчас показан: Егор, рассказчик

Читалка книги «Чёрное дерево»

Чёрное дерево Глава 1 · Дерево на краю поля
0%

Глава первая

Дерево на краю поля

«Есть деревья, которые помнят дольше, чем люди». Из записной книжки отца

Дорога кончилась ровно там, где начиналось поле. Дальше шёл только снег — ровный, серый, без единого следа, будто деревня решительно отказывалась признавать, что к северу от неё что-нибудь есть. Я шёл по этому снегу с полчаса и увидел дерево раньше, чем признался себе, что ищу именно его.

Оно стояло на самом краю поля, чуть в стороне от бывшей колеи, и было чёрным — не тёмным, не серым, а именно чёрным, как выжженное, хотя живого сучка на нём, казалось, не осталось. Ветви поднимались вверх и расходились, как трещины на высохшей глине. Снег вокруг лежал неповреждённый, и всё же земля под ним казалась чуть глубже, будто корни утягивали её вниз, год за годом, очень терпеливо.

Отец говорил о таком дереве. Он говорил о нём трижды за всю мою жизнь и всегда мимоходом — за ужином, в машине, в три часа ночи, когда весь дом давно спал. «Чёрное дерево», — говорил он и замолкал, будто слова стоили ему слишком дорого, чтобы тратить их на продолжение.

Я снял перчатку и положил ладонь на ствол. Кора была холоднее снега — она не столько принимала тепло, сколько отдавала ему что-то своё, ровное и долгое, как дыхание спящего. Внутри ствола что-то тонко зазвенело, и мне показалось, что дерево узнало меня. Не моё лицо, не имя. Мою привычку прикасаться к вещам прежде, чем спрашивать их о чём-нибудь.

В кармане куртки шуршало письмо. Я не читал его с той минуты, как открыл конверт на станции, — четыре страницы отцовского почерка, и ни одного адресата. Просто дата. Просто «если ты это читаешь». Просто дерево, которое я обязан найти до первого снега, иначе оно уйдёт в землю окончательно и заберёт с собой то, что отец успел не договорить.

Солнце село рано, как положено декабрю. Тень от дерева легла на поле длиннее, чем могла бы легнуть тень такого роста, и пошла себе дальше, за горизонт, туда, где стояла деревня, где горели окна и где меня, вероятно, уже начали искать. Я пошёл по тени обратно — впервые за двадцать лет пошёл туда, куда указывал отец.

Глава вторая

Письма без адреса

«Письмо — это способ существовать в чужом времени». Из письма без даты

Отец писал письма, которых никогда не отправлял. Мать находила их в банке из-под печенья, в бардачке машины, между страницами словаря, которым мы растапливали печь, когда кончалось дрова. Письма были написаны к нам — или кому-то, кто очень нас напоминал, — и в каждом из них была одна и та же оговорка: «Не ищите меня, пока не найдёте дерево».

Мы с матерью не искали. Мать не искала из упрямства, я — из страха узнать, что дерево окажется обычным деревом, а отец человеком, который просто устал и уехал. Двадцать лет это работало. Двадцать лет дерево оставалось там, где его помещала отцовская фраза, — на краю поля, между памятью и выдумкой.

Утром я разложил письма на столе. Их было семь. Шесть были написаны аккуратно, с нажимом, как у человека, который привык отвечать за каждый штрих. Седьмое было корявым, мелким, будто написано в темноте или на ходу, и начиналось оно с места, где кончались все остальные: «Корни уходят туда, куда мы не можем. Поэтому мы и оставляем детей».

В полдень пришёл сосед, возрастной и медленный, принёс соль и новость. Дерево на краю поля стоит с прошлой недели, сказал он, — до этого на этом месте была просто яма, заросшая крапивой, и никто не помнил, чтобы там росло что-нибудь. А потом, за одну ночь, оно выросло. Чёрное. Без листьев. И поле вокруг него стало неприятным: скотина обходит его стороной, птицы не садятся.

«Ваш отец тоже его искал?» — спросил сосед. Я кивнул. Он кивнул в ответ, как будто подтвердил известное, и добавил, что дерево, мол, не за дерево стоит, а за тем, что под ним. Под ним, сказал он, лежит первое слово, которое произнёс человек, решивший уйти. Всё остальное — только повторы.

Я не поверил ему тогда. Поверил позже, ночью, когда понял, что письма складываются в карту, а карта ведёт не в лес и не к реке, а ровно туда, где я стоял вчера с голой ладонью на холодной коре.

Глава третья

Корни

«Всё, что мы закапываем, продолжает расти вниз». Надпись на отцовском термометре

Лопата вошла в снег легко и в землю — трудно. Первые полметра были чёрной, влажной, живой землёй, какую бывает только под деревом, помнящим о лете. Ниже пошла глина, потом камень, потом что-то мягкое, от чего я отдёрнул руку и долго стоял, глядя в яму, не решаясь дышать.

Это была деревянная коробка. Обычная, домашняя, с выжженным на крышке годом, который я знал наизусть — год, когда родился я. Внутри лежали вещи, которых я не ожидал: пачка писем, перевязанных бечёвкой; фотография деревни, снятая с высоты птичьего полёта; маленький фонарь; и мои собственные детские записи — моим же почерком, моими словами, о событиях, которых я не помнил.

Я читал их на снегу, стоя на коленях, пока темнело. Там было написано, что дерево появилось в год моего рождения и что отец каждую зиму приходил к нему с чем-нибудь своим — словом, обещанием, тайной — и закапывал. Дерево росло вниз, писал он, и чем глубже корни, тем выше ветви. Оно держало не землю. Оно держало время, чтобы оно не растекалось.

Последнее письмо в коробке было короткое. «Я не уходил, — писал отец. — Я просто стал частью того, что остаётся. Если тебе больно — подойди и положи ладонь на ствол. Дерево не утешает. Оно честно. Это почти то же самое».

Я закопал коробку обратно, поставив на холмик камень вместо метки. Ночью поднялся ветер, и дерево зашумело так, как шумят не сухие ветви, — густо, водянисто, изнутри. Я вышел на крыльцо и увидел, что тень его снова пошла по полю, и по тени, как по дороге, шёл кто-то большой и сгорбленный, делая шаг раз в минуту, не торопясь, двадцать лет подряд.

Он остановился в двадцати шагах. Мы смотрели друг на друга через снег, и ни один из нас не заговорил первым, потому что оба знали: дерево уже получило своё — моё слово, моё обещание, мою тайну, — и теперь держало время и для него тоже.

Глава четвёртая

Что растёт под снегом

«Зима — не конец. Зима — это когда дерево честнее всего». Из разговора у печи

Весна пришла поздно и без спроса. Снег сошёл за три дня, и поле показалось таким же ровным и пустым, каким я запомнил его в детстве, — только дерево осталось. Оно стояло чёрное, как и прежде, но снизу, у самой земли, пошли новые почки: мелкие, серебристые, на удивление живые.

Я стал приходить к нему не по обязанности, а по привычке — той самой, которую отец называл дорогой домой. Иногда я клал в землю письмо, написанное сам, без адресата. Иногда просто стоял, положив ладонь на ствол, и слушал, как внутри течёт что-то долгое и терпеливое.

Мать приехала в июне. Мы стояли вдвоём на краю поля, и она впервые за двадцать лет произнесла его имя спокойно, как имя живого человека. «Он всё это время был здесь», — сказала она. Я кивнул. Она посмотрела на дерево, потом на меня, и я понял, что она видит не сходство в чертах, а сходство в привычке — прикасаться к вещам прежде, чем спросить их о чём-нибудь.

Осенью дерево дало первый лист. Один, на самой верхней ветке, чёрный и острый, как вырезанный ножницами из ткани. Деревня приходила смотреть, спорила, боялась и, в конце концов, привыкла: как к колокольне, как к реке, как ко всему, что стоит дольше нас и потому имеет право на молчание.

А я продолжал писать письма. Кладу их в землю, присыпаю снегом, жду. Дерево растёт вниз — и, кажется, вверх тоже, но уже моею рукой, моим почерком, моим молчанием. Иногда мне кажется, что если набрать всё, что мы с отцом закопали за эти годы, и развернуть, получится одна длинная строка, которая нигде не кончается. Слово, произнесённое человеком, решившим остаться.

Глава пятая

Вода подо льдом

«Подо льдом вода не замерзает. Она просто ждёт». Из разговора у проруби

В январе река встала, и деревня наконец выдохнула: зима, мол, на месте, всё идёт как надо. Я ходил к дереву раз в неделю — по субботам, как ходят в гости, — и каждую дорогу обратно делал пешком, хотя автобус ходил до самого порога. Мне нужно было время, которое никто другой не мог мне дать.

Отец в письмах упоминал воду дважды и оба раза вскользь: «дерево держит, вода отпускает». Сосед пояснил проще. Дерево, говорит, копит, а река списывает. Что не удержалось в земле, уходит по течению и возвращается чужим именем. Поэтому на святки и не моют пол — мол, подмести можно чужую беду.

Я пришёл к проруби в воскресенье, на закате, когда лёд скрипит и поднимается, как старый пол. Рыбак, тонкий и седой, сидел на ящике и смотрел в чёрную воду, не бросая ни наживки, ни слова. «Вы тоже к нему?» — спросил он, не оборачиваясь. Я понял, к кому, и кивнул.

«Он тут каждую зиму бывает, — сказал рыбак. — Всегда перед Новым годом. Стоит, стоит, а потом достаёт что-то из кармана и уходит в сторону поля. Я считал за ним дни. Сорок зим подряд, если считать от моего первого тут появления».

Мы молчали долго. Вода подо льдом шуршала о чём-то своём, как страницы там, внизу, где-то подо мной, под полем, под деревом. Я подумал, что если дерево копит, а река списывает, то отец, должно быть, приходил сюда отдавать — то, что накопилось за год и что земля уже не принимала.

На прощание рыбак сказал: «Если будете что-то бросать — не читайте вслух. Вода запоминает не слова. Она запоминает, как вы их произнесли». Я обещал себе, что не буду. И нарушил обещание в ту же ночь, тихо, одними губами, в темноте спальни, где стоял запах мокрой шерсти и глины.

Глава шестая

Список ушедших

«У каждой деревни есть список. Обычно его ведёт школа». Из сельской хроники

В сельсовете пахло пылью и влажной извёсткой. Кладчица Тамара Ильинична, державшая архив на подоконнике коридора, дала мне тетрадь в клетку, переплетённую тесьмой, и сказала: «Читайте аккуратно, это у нас как свод».

Тетрадь называлась «Список ушедших» и велась с пятидесятых годов. Фамилии, причины, даты. Кто уехал в город, кто на заработки, кто — просто ушёл и не вернулся. Тамара Ильинична говорила, что список нужен, чтобы знать, кого считать пропавшим без вести, а кого — нет. Всё зависит от того, написано «ушёл» или «не вернулся».

Имя отца стояло на шестьдесят третьей странице: ушёл зимой, вернулся — не значилось. Рядом чужая, чистописная припись: «Бывает». Просто «бывает». Кто-то вёл список добросовестно и знал про отца больше, чем мать.

Я листал дальше и в самом конце, на последнем свободном листе, нашёл свою фамилию. Моим почерком — но помню я, что такого не писал, — стояла дата прошлой осени и одно слово: «ждёт».

Тамара Ильинична пожала плечами: списки ведут все, кто умеет держать ручку. Отец, мол, заходил в сельсовет каждый декабрь — «оформить справку», — а сам садился на подоконнике и писал. «У меня, — сказала она, — есть правило: не читать, что пишут в списке. Это как почта — своё дело».

Вечером я понял, что запись сделана не напоминанием. Напоминание пишут про того, кто забыл. Это была записка про того, кто обязался. И обязался не я — обязался он, и держал слово сорок зим подряд, из которых я помнил три фразы.

Глава седьмая

Тот, кто остался

«Оставшиеся держат место за ушедшими — как держат дверь». Из разговора с матерью

Ко второй весне дерево подросло не в высоту, а в ширину: ветви разошлись над полем, как раскрытые руки, и в их развале появилась правильность, которой у сухих деревьев не бывает. Теперь его видно было с крыльца. Мать, стоя на кухне и помешивая чай, могла видеть его в окно и делать вид, что не видит.

Она приехала в марте, раньше, чем собиралась, и долго ходила по дому, трогая стены ладонью, будто проверяя, не остыл ли дом за те годы, пока в нём никто не жил по-настоящему. Ужин мы ели молча. Потом она достала из сумки пачку писем — последние четыре, ненайденные, — и сказала: «Я знала, где он».

Отец не уезжал навсегда. Он уходил на зиму — туда, где дерево, — и возвращался к первому снегу, в дом, в город, к нам, с другими документами и тем же лицом. Мать знала. Она даже ставила на печке третью чашку, а потом убирала её, не ожидая, что кто-то спросит, кому она. «Дерево — не метафора, — сказала она. — Дерево — условие. Оно отпускает его только зимой. Остальное время он там, внизу, и держит».

В тот же вечер тень пошла по полю, как шла в первую мою зиму, — медленно, раз в минуту. Только теперь я понимал, что это не призрак и не привидение. Это способ возвращаться: не в дом, не в город, а просто — к своим.

Он вышел из тени ростом с память, в той же куртке, что была на фотографии в коробке, и остановился там же, в двадцати шагах. Мы смотрели друг на друга через мокрый снег, и первый заговорил он: «Ты нашёл дерево. Значит, теперь и я тебя нашёл».

Мы долго стояли, не зная, с чего начинать двадцать лет. Потом он сказал: «Просто не начинай. Просто стояли». И мы стояли — двадцать минут, может быть, полчаса, — пока из тени не проступил его настоящий, усталый, весенний, живой голос: «Я остался, потому что ты пошёл по тени. А ты пошёл по тени, потому что я умел делать тени длинными».

Глава восьмая

Чёрное дерево

«Дерево умирает только тогда, когда о нём перестают вспоминать вслух». Из последнего письма

Осенью дерево сбросило листья чёрные, как и держало их, — один за другим, не спеша, будто отдавало их по одному человеку. Деревня считала эти падения по дням: вот упал на дом Скворцовых, вот на дорогу, вот на крышу клуба. Каждый лист кому-нибудь доставался, и никто не жаловался.

Отец приходил теперь не только зимой. Он садился на пень у корней и говорил вещи, которые я записывал — не для книги, а чтобы не потерять. Дерево, говорил он, растёт вниз с той же скоростью, с какой мы растём вверх, и между этими двумя ростами помещается вся наша жизнь, умещается целиком, включая то, что мы считаем потерянным.

«Оно не держало время, — сказал он в последний раз, в ноябре, когда ветер уже носил по полю сухую пыль. — Оно держало нас. Пока дерево стоит, мы где-то находимся. Можешь считать это удобным. Я так и считаю».

Я знал, чем кончится. Первый снег, лопата, яма, коробка — но теперь внутри лежало моё: мои письма, мой почерк, мой год, вписанный его рукой. Я присыпал землёй, поставил камень, вернулся домой. Мать уже накрывала стол на четверых.

Дерево стоит до сих пор. Я кладу ладонь на ствол каждую субботу — не потому что верю, а потому что привычка сильнее веры. Оно холоднее снега. Оно отдаёт мне своё, ровное и долгое, как дыхание спящего. Я слушаю, считаю вдохи, и в этих вдохах помещается всё: и дорога по снегу, и семь писем, и лунка в реке, и тетрадь с списком, и тень, идущая поперёк поля, и слово, которое я произнёс последним и которое дерево с тех пор растит вниз, терпеливо, год за годом.

Made on
Tilda